ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Новое место работы Юрки Зайцева, лагпункт номер три Волголага НКВД СССР, с точки зрения обывателя, было гораздо хуже прежнего. Вместо просторной кулацкой избы в Юршино — обнесенный колючей проволокой барак. Вместо родительского дома — тесная комната в общежитии. Добротную домашнюю пищу вытеснили сухие пайки и казенные каши. Книги небольшой подобранной в соответствии со вкусом хозяина домашней библиотеки заменили подшивки газет в Красном уголке. Но для молодого чекиста все эти минусы с лихвой окупались пришедшим к нему осознанием собственной важности и нужности для такого же, как он, молодого Советского государства. Отныне он не чувствовал себя бескорыстно малой величиной в масштабах великой империи, он стал ее значимой единицей, ибо обладал теперь реальной властью над тысячами, десятками тысяч людей.
Тогда, осенью 1936 года, убив Сосулю, отчима, а затем земляков-мологжан, он одновременно убил полуинтеллигентного, нерешительного, мягкотелого юношу — насквозь прогнившую половинку самого себя. Убил, чтобы освободить дорогу для рвущегося из глубин души настоящего мужчины, человека-властелина, призванного дулом нагана, росчерком пера, взглядом, небрежным жестом руки повелевать массами, объединять разрозненные человеческие судьбы в одну общую судьбу, судьбу строителей нового общества.
Жалел ли он хоть об одном из четырех совершенных им убийств? Пожалуй, нет. Так сложились обстоятельства. Он стоял перед выбором — погибнуть самому или убить других. С точки зрения государственных интересов, его жизнь, жизнь умного, преданного, молодого, сильного человека, была нужнее, чем вместе взятые жизни юродивой старухи, озабоченных личными проблемами мологжан и постоянно «зализывающего» в больницах многочислен¬ные раны пожилого чекиста. Поэтому они должны были погибнуть, а он остаться жить.
И они погибли. Перешли предел индивидуального, раздельного пространственно-временного существования. Ступили под темные своды торжественной залы, где нет ни правых, ни виноватых. Погибли. Но не исчезли в черноте абсолютного небытия, потому что своей гибелью способствовали рождению нового Юрки Зайцева, значит, в конечном итоге, погибли во благо вечно живого Советского государства. Смерть наполнила смыслом их жизни. Более того, в качестве откупа убитому отчиму, он, Юрка Зайцев, сделал так, чтобы имя Семена Аркадьевича Конотопа осталось красными буквами вписанным в историю родного края. Некролог за подписью друзей-наркомвнутдельцев был опубликован аж в «Северном рабочем»! В газете «Колхозное междуречье» напечатали большую, во весь разворот, статью о боевом пути славного чекиста. И, наконец, неделю назад пришло известие, что одному из колхозов Мологского района, к созданию которого наган отчима имел самое непосредственное отношение, дано название «Конотопский».
Как бы Юрка хотел, чтобы кто-нибудь, когда-нибудь также позаботился о его, Юркиной, посмертной славе!
Впрочем, умирать он не спешил. О какой смерти может идти речь, если впереди так много интересной, нужной для страны работы? Если от твоего труда зависит эффективность труда тысяч людей? Ведь люди в массе своей — существа довольно ленивые. Трудиться просто так никто не любит. Каждому подавай мотивацию. А мотиваций существует только две: кнут и пряник.
В загнивающих странах капитала пряник — это деньги; кнут — их отсутствие. Кто не работает, тот не получает денег. Ему не на что есть, не на что покупать одежду, не на что обучать детей и ле¬читься от элементарной простуды. Капитализм принуждает людей к труду экономически. Цинично эксплуатирует их природные стремления к приобретению жизненных благ. Будучи не способным к созданию вечного, возвышающегося над человеком государства, капитализм не способен наполнить высшим смыслом жизнь погрязшего в заботах о личном благополучии индивида.
В противовес циничному материальному принуждению индивида к труду социализм применяет новое принуждение — моральное. И пряники, и кнуты у социализма другие. Человек превращает свою жизнь в непрерывный трудовой подвиг не ради денег, а ради государства. Ради его становления большевики шли под пули, и сами не щадили пуль, расстреливая заложников. Ради торжества социалистических идей отчим с одним наганом шел отбирать зерно у вооруженных косами кулаков в селе Новоникульском. За моральными пряниками тянутся по всей стране мозолистые руки стахановых, потому что социалистическое государство, будучи вечным, придает смысл каждой положенной на алтарь его славы человеческой жизни, каждому удару молота и взмаху серпа. Ну а для тех, кому не нравится вкус социалистических пряников, припасены социалистические кнуты. Моральным кнутом, преображающим человека, спасительным, этически оправданным насилием, можно трансмутировать косную человеческую природу из потребительской в трудовую, из ветхой, отягощенной личными заботами, в новую солнечно-активную энергию строителей вечного государства.
Разве можно роптать на отсутствие мещанского благополучия, если одно из своих маленьких кнутовищ родина доверила именно тебе? Если тебе дано право решать, кого в интересах общего дела забить до смерти, а кого лишь слегка погладить по спине? Вопрос риторический.
Единственное, что мешало Юрке дышать полной грудью, — дремучая необразованность окружавших его людей. Абсолютно не с кем было поговорить по душам. Начальник лагпункта, товарищ Шевчук, старый чекист с четырьмя классами образования, кроме передовиц в «Правде» ничего не читал и был зациклен на неукоснительном выполнении поступавших сверху циркуляров, даже если их выполнение явно шло во вред делу. Несомненными достоинствами товарища Шевчука были лишь фанатичная вера в гений Сталина и слепое обожествление вождя. Любые мыслительные процессы давались ему с трудом, поэтому осмелившийся проявить склонность к самостоятельному мышлению подчиненный сразу вызвал неприязнь и подозрение.
— Ты что, считаешь себя умнее товарищей Сталина и Рапопорта? Вождям не доверяешь?!! — угрожающе поинтересовался он у Юрки, когда тот попытался втянуть начальника в разговор о путях возможного развития страны и ее маленькой ячейки — лагпункта номер три Волглага НКВД СССР.
Не блистали умом и другие сотрудники лагпункта, с которыми по долгу службы Юрка сталкивался ежедневно в той или иной обстановке. В принципе, если должность не выше уровня бойца охраны, то отвращение к самому процессу мышления простительно: «Не надо думать! С нами тот, кто все за нас решит!» Излишняя задумчивость рядового исполнителя может действительно только навредить делу. Но каждому, кто ступил хотя бы на первую ступеньку служебной иерархии, мозги необходимы.
Не обнаружив подобной принадлежности у сослуживцев, Юрка стал все чаще замыкаться в себе, избегать коллективных пьянок, чтобы не сболтнуть лишнего, а свои мысли и чувства доверять только толстой, в девяносто шесть листов, синей тетради, которую всегда носил при себе, перепрятывая на ночь в глубины ватного матраса. Половина тетради была отведена под «цитатник». Здесь Юрка записывал особо близкие его личным взглядам мысли вождей мирового пролетариата, иногда сопровождая их собственными комментариями1. Во второй половине тетради, предварив ее своими размышлениями о государстве, он фиксировал различного рода проступки сослуживцев, и мысли о том, как наиболее эффективно организовать быт и труд заключенных Волголага.
Особое внимание в тетради было отведено личности капитана Шевчука. На основе анализа многочисленных проявлений тупоумия начальника лагпункта, его неумения организовать работу подчиненных, Юрка 14 апреля 1937 года сделал следующую обобщающую запись:
«Из-за попустительства капитана Шевчука в лагпункте среди заключенных царят воровство и насилие. Лентяи питаются лучше и получают большее число льгот, чем работящие зэки. Численность контингента в бараках не регулируется, что ведет к росту числа больных. На их лечение тратятся лекарства. Часть больных получает усиленное питание, не участвуя в общем деле. Из-за участившихся случаев воровства овса и сена из конюшен все лошади отощали и не способны транспортировать лес. Выполнение правительственного задания в марте так же, как и в феврале, сорвано.
В интересах общего дела целесообразно:
На должности обслуги2 подбирать людей физически слабых, от которых мало проку на строительных работах. Подбирать, исходя из понятия личной честности, и лишь при равных показаниях отдавать предпочтение «социально близким3». Если честного человека среди воров и мошенников найти не удастся, то в интересах дела следует временно воспользоваться неверующим с 58-й4.
Беспощадно карать всех нарушителей дисциплины и воров, особенно из числа обслуги.
Привилегированной кастой должны быть те, кто перевыполняет план, а не авторитеты из криминального мира. Ввести революционную практику наказания заложников из числа воров в законе в случаях сокрытиях виновных.
Премблюда5 выдавать только лицам, занятым на корчевке леса. Обслуге премблюд не выдавать.
Для тех больных, которые по заключению врача в ближайшем будущем не смогут быть задействованы на корчевке леса, усиленное питание не выдавать, направив его для нужд тех, кто трудится.
Процесс приемки нового контингента строго увязать с процессом строительства новых бараков и естественной убыли (смертности) существующего контингента. Последний может регулироваться посредством увеличения или уменьшения трудовой нагрузки»
.
Шила в мешке не утаишь. Особенно, если и днем и ночью находишься в окружении чекистов. Скоро весть о существовании у лейтенанта Зайцева секретной тетрадочки дошла до самого капитана Шевчука, и он захотел незамедлительно увидеть ее у себя в кабинете на столе, ибо «только антисоветски настроенные подчиненные могут иметь секреты от начальства». Юрка вполне искренно признал законность желания начальника знать всю подноготную о своих подчиненных, но насчет тетради заявил, что она пропала. Товарищ Шевчук не поверил.
Уже давно ставшие неидеальными отношения между начальником и подчиненным обострились до предела. Юркины сослуживцы, не особенно благоволившие к чересчур умному товарищу, со злорадством ожидали закономерной, по их понятиям, развязки. В любой момент начальник лагпункта мог дать лейтенанту Зайцеву невыполнимое задание или подстроить еще какую-нибудь пакость, чтобы убрать строптивца с глаз долой. Возможностей у него было много. Но капитан не спешил. Может, ждал, когда Юрка, осознав свою ничтожность пред лицом начальства, упадет на колени? Или хотел поиграть с ним в «кошки-мышки»? Так или иначе, но обстановка требовала от Юрки действий. Единственная возможность спастись — нанести упреждающий удар. Но как это сделать, если, словно вошь на стекле, никуда не можешь скрыться от всевидящего начальственного ока? Как соскользнуть со стекла, чтобы попасть в поле зрения более высокого начальства? Нужно чудо. Какой-то яркий поступок. Подвиг.
В один из теплых июньских вечеров лейтенант НКВД Юрка Зайцев, укрывшись от слепящего света лагерных прожекторов за высоким камнем-валуном, сидел на берегу Шексны и размышлял о своем бедственном положении. Шансов на спасение оставалось все меньше. Сегодня даже подчиненные ему бойцы охраны осмелились нарушить указания своего непосредственного начальника.
Утром охранник Зверев при сопровождении колонны зэков из лагпункта в зону лесоповала убил самого ценного из заключенных — сильного, работавшего за десятерых, украинца Федора Гайчука. Убил нарочно. Не из желания лишний раз продемонстрировать свою власть над жизнью и смертью зэков, а чтобы досадить ему, Юрке Зайцеву. Конечно, повод был законный: Гайчук шагнул на метр в сторону от колонны, чтобы подобрать брошенный сердобольной крестьянкой кусок хлеба. Зверев скомандовал Гайчуку: «Лежать!» Тот замешкался, побрезговал носом в коровьи лепешки падать, отступил от колонны еще на шаг, чтобы лечь, где почище. Ну тут Зверев, в полном соответствии с инструкцией, его сам положил. Прямо через глаз пуля прошла.
Следом за Зверевым охранник Лузгин из-за мелких нарушений в упор трех зэков-латышей расстрелял. Все трое тоже хорошими работягами были. Всего пару недель назад выговаривал своим подчиненным Юрка Зайцев, чтобы по государственному относились к зэкам, держали в строгости, но без особой нужды не били. А тут самых ценных... После развода смотрят нагло, усмехаются, знают, что по инструкции к ним не придраться. Тронешь — а их Шевчук подговорил, чтобы Юрку на непродуманные действия подтолкнуть. Как пить дать, назло...
Время подходило к полуночи. От реки тянуло холодом. Последний луч солнца догорал на выброшенной вверх стреле плавучего крана. Через пару часов надо быть в кабинете начальника лагпункта на селекторной перекличке. До этого желательно успеть хоть часик поспать, чтобы убрать из-под глаз синие круги усталости.
Юрка поднялся в рост и вдруг заметил метрах в пятидесяти сбоку от себя такого же, как он сам, одиночку. Еще не осознав вполне, кто этот одинокий человек, лейтенант НКВД почувствовал легкое жжение в левой стороне груди. Что это? Почему его сердце вдруг заколотилось с утроенной силой? Осторожно ступая по начинавшей покрываться росою траве, следя, чтобы ни одна веточка не хрустнула под коваными подошвами сапог, Юрка подкрался к незнакомцу сзади и остановился. Предатель-сердце стучало так громко, что его стук можно было услышать на другой стороне реки. Никаких сомнений больше не существовало: судьба преподнесла юному чекисту долгожданный шанс — выскользнуть на волю из мертвящих объятий капитана Шевчука.
Склонившись к мольберту, у самой кромки реки на расстоянии вытянутой руки стоял виновник осенних потрясений — мологский художник Анатолий Сутырин. Погруженный в мир своих красок, он увлеченно работал: не слышал шагов лейтенанта Зайцева, не слышал биения его сердца и учащенного дыхания... Он не слышал ничего! Ситуация становилась занятной. В молодом наркомвнутдельце проснулось нечто вроде азарта. Как долго можно простоять незамеченным позади своей жертвы? Юрка отклонился чуть правее, чтобы из-за плеча художника лучше наблюдать за созданием картины. Она была почти закончена. Торопясь завершить задуманное до того, как ночь сделает краски неразличимыми, Сутырин быстро и уверенно наносил последние мазки.
Вот загорелась оранжевыми бликами стрела плавучего крана. Подернулись дымкой тумана железобетонные перегородки будущих разделительных каналов. Затем от реки к небу поднялся яркий зеленый луч, раздвинул сердцевину висевшего над гигантской стройкой облака, и в его свете наркомвнутдельцу стали видны... лица убиенных сегодня охранниками трех зэков-латышей и украинца Гайчука! Убиенные смотрели прямо в глаза лейтенанта и молчали. Как будто это он, Юрка Зайцев, а не сволочи-охранники лишили жизни самых лучших корчевщиков лагпункта!
— Чур меня! Чур меня! — испуганно зашептал Юрка.
Сутырин вздрогнул, обернулся и удивленно посмотрел на осенявшего себя крестным знамением лейтенанта НКВД.
— Что с вами?
Юрка попятился назад, потом вдруг остановился, выхватил из кобуры маузер и срывающимся визгливым голосом приказал:
— Руки вверх
— Что с вами? — удивленно, не понимая серьезности происходившего, шагнул ему навстречу художник.
Юрка выстрелил художнику в ноги и, заставив себя усилием воли успокоиться, пояснил:
— Именем социалистической родины вы, гражданин Сутырин, арестованы!

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Леонид Дормидонтович Блинов узнал об аресте Анатолия Сутырина на следующее утро по телефону от одного из своих сотрудников, командированного вместе с деятелями культуры и искусства на строительство рыбинской ГЭС. Первоначальная информация была скупой: кто, где, когда арестовал художника, и куда препровожден арестованный. Чтобы добыть сведения о причинах ареста, пришлось, соблюдая необходимую в таких делах осторожность, потянуть веревочки старых связей в недрах комиссариата. К полудню Леонид Дормидонтович получил малоутешительную информацию о том, что Сутырин обвиняется в создании диверсионной группы, убийстве старшего следователя НКВД Конотопа, поджоге конторы НКВД в деревне Юршино и попытке освобождения из арестантского сарая двух своих бывших соучастников. По всем пунктам обвинения он находился в розыске с третьего октября 1936 года. Любого из пунктов было достаточно, чтобы приговорить его к высшей мере социальной защиты — смертной казни.
Прекрасно понимая, что все обвинения надуманы, Леонид Дормидонтович тем не менее растерялся.
У него не было времени ни для того, чтобы найти Сутырину алиби, ни для того, чтобы, занявшись расследованием, обнаружить подлинных виновников происшедшей в Юршине трагедии.
Согласно принятому 01.12.1934 года, в день убийства С. М. Кирова, постановлению Президиума ЦИК СССР, на расследование дел по обвинению в подготовке или совершении террористических актов должно было тратиться не более десяти дней. Меньше — пожалуйста. Но за десять дней немыслимо даже опросить всех свидетелей, не говоря о проведении очных ставок, следственных экспериментов и т. п. В соответствии с тем же постановлением прокуроры и адвокаты к рассмотрению таких дел не привлекались, приговоры обжалованию не подлежали и приводились в исполнение немедленно. Если делу давалась политическая окраска, то в соответствии с принятой на «ура» инициативой Секретаря ЦК ВКП (б) Л. М. Кагановича рассмотрение дела вообще проходило во внесудебном порядке. Незамедлительное приведение в исполнение высшей меры социальной защиты гарантировалось.
— Думай, думай, чекист, — шептал себе под нос Леонид Дормидонтович, лихорадочно меряя шагами просторный кабинет на Лубянке.
Пытаться выиграть время путем искусственного привлечения новых соучастников? Бесполезно. Никто разбираться со степенью вины того или иного отдельного человека не будет. Недаром же в органы НКВД поступило свежеиспеченное распоряжение председателя Совнаркома В. М. Молотова о том, чтобы выносить наказания по спискам, не создавая волокиты с разбором индивидуальных ролей каждого из соучастников преступления. Факт преступления установлен? Установлен. Был теракт? Был. Значит, всех причастных к нему скопом под расстрел в течение десяти дней после поимки. Или раньше...
Открыто вступиться за художника? Это равносильно самоубийству! Более того, не менее опасно и пустить дело по течению, не вмешаться. Следственный изолятор в Рыбинске переполнен. На один квадратный метр поверхности пола приходится по три-четыре человека! Люди трутся друг о друга, как сельди в бочке. Спать можно, только облокотившись на другого человека. При такой тесноте температура в невентилируемых камерах не опускается ниже сорока градусов. Пропитываемая своим и чужим потом кожа на телах заключенных покрывается экземой. Вонь. Вши. Изнуряющие ночные допросы. Даже без широко практикуемых персоналом тюрьмы физических воздействий большая часть обвиняемых уже на второй день такой жизни готова рассказывать следователям все, что угодно, лишь бы выбраться из КПЗ. Кто даст гарантию, что Сутырин не произнесет или уже не произнес фамилию Блинова? А может, художника и арестовали с единственной целью, чтобы потом опорочить его, старого чекиста, коммуниста с дореволюционным стажем? Тогда страна не только лишится призванного ее прославить художника, но и потеряет одного из своих самых верных бойцов.
— Думай, думай, чекист...
И Леонид Дормидонтович придумал. В два часа ночи, спустя ровно пятьдесят часов после ареста Сутырина, он позвонил из своего кабинета в кабинет наркома внутренних дел товарища Ежова и попросил принять его по неотложному делу. Николай Иванович назначил встречу на шесть часов утра.
Ровно в шесть Леонид Дормидонтович Блинов, в мундире, подтянутый, явился в приемную наркома и тут же был принят.
Несмотря на усталость после бессонной ночи, Ежов, как всегда, слушал собеседника сосредоточенно и внимательно. Блинов поведал ему байку о том, что группа художников готовится организовать в Берлине выставку антисоветских картин, что для выявления всего круга лиц, связанных с этой группой, было установлено круглосуточное наблюдение за одним из ее лидеров, художником Сутыриным, но того внезапно арестовали в городе Рыбинске. Если художника срочно не этапировать из рыбинского изолятора в Бутырскую тюрьму, то выявить весь круг лиц, причастных к созданию антисоветских картин, переправке их через границу и попытке организации выставки в Берлине, будет невозможно.
— За что арестован в Рыбинске Ваш художник? — сухо поинтересовался Николай Иванович.
— По обвинению в убийстве старшего лейтенанта НКВД товарища Конотопа.
— Террористов надо уничтожать!
— Категорически согласен! — поддакнул Блинов, но подкорректировал: — С антисоветчиной тоже надо бороться самым решительным образом. Одно не должно мешать другому.
Нарком задумался, окинул оценивающим взглядом почтительно склонившего перед ним голову Блинова, принял из его рук бумагу с прошением об этапировании Сутырина в Москву и, размашисто подписав ее, наказал:
— С расследованием не затягивайте. Я полагаю, что среди художников не должно быть террористов и антисоветчиков. Вам надлежит выявить всех. Всех до одного! Видимо, счет пойдет на десятки, а то и на тысячи преступников. Если писатели, как мудро заметил товарищ Сталин, — инженеры человеческих душ, то художники — мастеровые сердец! В мастерской должна быть чистота.
— Категорически согласен! — подобострастно поддакнул Леонид Дормидонтович.
— Да, вот еще что, — остановил нарком уже собиравшегося раскланяться Блинова. — В канцелярии Кремля мне передали одно письмо от пионерки из Мологи. Где сейчас живет девочка, установить не удалось. Но главное не в этом. Пионерка Настя Воглина сообщает, что несколько художников затеяли устроить в Москве выставку, посвященную красоте Мологи и Мологского края. Вы ничего об этих любителях выставиться не слыхали?
Леонид Дормидонтович напрягся. Снова Сутырин! Что это: знаменитая ежовская проницательность? Секунду замешкался, вспомнив, под каким соусом художник пытался навязать ему идею о проведении закрытой выставки; усмехнулся мысленно своей доверчивости и, предвосхищая следующий приказ наркома, с готовностью пообещал:
— Найду. Обязательно найду отщепенцев!
— Найдите. Подобная выставка сейчас — это диверсия. Это подкоп под планы электрификации страны, а значит, под нашу промышленность, нашу обороноспособность. Видимо, среди художников еще недостаточно эффективно проводится политико-воспитательная работа. Это ваше упущение, ваша ошибка. А ошибки лучше вовремя заметить и исправить, чем потом отвечать за них перед партией и страной.
Из кабинета наркома, прижимая к груди подписанное распоряжение об этапировании Сутырина в Москву, Леонид Дормидонтович шел побледневший. Как он, старый чекист, сразу не смог сам догадаться, что не блики светлого будущего мечтал увидеть Сутырин, а нож, всаженный в спину планам затопления Мологи?! Что теперь делать? Ах, как бы Леонид Дормидонтович хотел повернуть время назад, чтобы не было никакого Сутырина, никаких его магических, вызывающих спазмы в горле картин!
Но вспомнив картины, ярко, в красках, вспомнив запечатленные на них виды города и его окрестностей, старый чекист почувствовал, как в душу закрадываются сомнения: а надо ли, действительно, затапливать водами искусственного моря всю эту красоту?
Партия решила, что надо... Что красота далекого завтра оправдывает гибель красоты сегодняшней... А может, потому и решила, что никто из решавших не видел Мологи даже на картинах? И тут же грудь чекиста обожгло ощущение собственной вины: «Ведь это же я сам, никто другой, помешал проведению выставки!»
Нет. Крамольные мысли надо гнать прочь. Необходимость строительства ГЭС и связанного с ним затопления громадных территорий просчитана тысячами советских специалистов. Они взвесили красоту по граммам, как урожаи зерновых, как лес, как рыбу, как куриные яйца, и бросили все на одну чашу весов, а на другую положили киловатт-часы электроэнергии. И киловатты перетянули.
Но даже если не просчитали, все равно тогда, осенью, остановить стройку было уже невозможно. Тем более это невозможно сделать сейчас. Планы и решения правительства изменяются лишь до момента их одобрения и принятия. После — они становятся законами. Всякий, кто посмеет пойти против закона, — преступник. Со всеми вытекающими отсюда последствиями. Сутырин посмел...
И все равно, он гений. Гения нельзя судить по общим меркам. Гений должен служить обществу...
Спустя три дня избежавший расстрела благодаря вмешательству Блинова Анатолий Сутырин сидел в комнате допросов Бутырской тюрьмы и... плакал. Леонид Дормидонтович, поставив перед ним чай, сахарницу с щипчиками, нарезанную кружочками колбасу, свежие московские булочки, молча возвышался за другим концом стола, не пытаясь как-то утешить художника, но и не задавая ему никаких вопросов. Так прошло минут двадцать, и Анатолий сам стал рассказывать о том, как его неожиданно арестовали, как избивали по дороге в Софийскую тюрьму в Рыбинске, как пытали, заставляя по нескольку часов кряду стоять на коленях в тюремном коридоре, как он сжимал зубы от унижения и бессилья, когда надзиратель, сдавая смену, на прощанье справил малую нужду прямо ему в лицо. Рассказывал о тесноте душных, вонючих камер и о том, что он сознался по всем пунктам ложных обвинений — лишь бы прекратились мучения.
Леонид Дормидонтович слушал. Он умел слушать. Слушать так, что хотелось говорить, хотелось ему доверяться. Он дал возможность Сутырину высказаться о боли последних дней, подождал, когда тот успокоится. Подлил в стакан чаю, попросил не стесняться, накладывать сахарку, сколько душе угодно, или пить вприкуску. А когда чаепитие закончилось, пододвинул к художнику ручку с чернильницей, пачку исписанных мелким почерком листов бумаги, ткнул в нее пальцем и перешел к делу:
— Просмотри бегло каждую страницу. Там, где карандашом поставлены галочки, подпишись. Текст читать не надо.
— Это протокол допроса? — моментально сникнув и втягивая голову в плечи, задал вопрос Анатолий.
— Да.
— А что там написано?
— Ты должен во всем довериться мне. Ни бить, ни пытать тебя больше никто не посмеет. Ты будешь сидеть в отдельной камере. Я обеспечу тебе нормальное питание. Если пожелаешь, в камеру принесут мольберт, краски, холсты, подрамники... Но на свободу сможешь выйти лишь в том случае, если не будешь мне мешать в установлении истины. Обвинения против тебя слишком серьезные. Сколько потребуется времени — месяц или больше, — я не знаю.
— Но я никого не убивал!
— Пока что всё, и подписанные тобой в Рыбинске показания в том числе, говорит против тебя.
— Я никого не убивал!
— Ты доверяешь мне? — Леонид Дормидонтович привстал из-за стола и, опираясь на ладони, нагнулся к Сутырину, пытаясь заглянуть ему в глаза.
— Я никого не убивал! Не убивал! Не убивал! — срывающимся голосом закричал Анатолий, с силой оттолкнул от себя листки протокола и сполз с табуретки на пол, прикрывая голову руками.
Леонид Дормидонтович молча прошел на середину комнаты, собрал в стопку разбросанные листы и снова сел за стол на свое место.
Убедившись, что никто не собирается его бить, Анатолий сначала сел на полу, потом поднялся в рост и, не зная, как вести себя дальше, остался стоять.
Леонид Дормидонтович, достав из ящика стола какую-то папку, стал просматривать подшитые в ней документы. Полчаса или больше он не обращал на подследственного никакого внимания. Потом, как бы случайно вспомнив о его существовании, произнес:
— Объяснять тебе ходы той игры, на кону которой поставлены твоя жизнь и свобода, я не намерен, потому как доверия ты не заслу¬живаешь. Ну а будешь ли ты доверять мне, решай сам. Если да, то без лишних вопросов подписывай все, что я тебе даю, если нет, то я вынужден буду отправить тебя в Рыбинск для завершения следствия по уже известным тебе событиям в деревне Юршино.
С минуту в комнате допросов Бутырской тюрьмы стояла тишина. Затем Анатолий шагнул к столу, взял ручку, обмакнул кончик пера в чернила и торопливо стал подписывать все пододвигаемые ему Блиновым страницы протокола.
Следующей ночью в Москве были арестованы восемь художников-авангардистов. Неделю спустя волна арестов прокатилась по глубинке. Мало кто из мастеров кисти, открыто причислявший себя к каким-нибудь «...истам», избежал, если не нар, то кабинета районного или городского следователя. «Дело художников» набирало обороты. Товарищ Блинов наносил последний, решающий удар по всем враждебным социалистическому реализму жанрам изобразительного искусства.
Одновременно с большой, видимой даже из Кремля работой по «очистке мастерских» Леонид Дормидонтович осмотрительно, с осторожностью, на свой страх и риск, тайно от всех, приступил к расследованию дела об убийстве старшего лейтенанта НКВД Семена Аркадьевича Конотопа и связанных с ним трагических событиях в деревне Юршино.
Вначале он из бесед с Сутыриным (допросами назвать тихие задушевные разговоры, с чаепитием и пряниками, пусть даже и в стенах Бутырской тюрьмы, не поворачивается язык) узнал и запротоколировал все подробности его приезда в Москву. Какого числа выехал? Кто может подтвердить? Где останавливался по дороге на ночлег? Когда приехал в столицу? С кем встречался и что делал в первый день приезда? Во второй? В тре... Ах да, — в третий — на квартире у Якова Васильевича Рубинштейна уже происходил смотр привезенных из Мологи картин. Эта дата осталась записанной у товарища Блинова в перекидном календаре за прошлый год.
Допросив Пашу Деволантова, старика Рубинштейна и даже (!) перекупщика из Балашихи, Леонид Дормидонтович подготовил для своего подопечного неплохое алиби. Если верить показаниям свидетелей, то Анатолий Сутырин никаким образом не мог ни убить Конотопа, ни подпалить контору НКВД в Юршино, так как за сутки до трагических событий уже был в Москве.
Однако делиться столь очевидными выводами с коллегами из Рыбинска товарищ Блинов не спешил. Кому-то ведь надо было взвалить вину на художника? Причем обвинения в организации диверсионной группы заготавливались на Сутырина еще до пожара, и выбивал их из мологжан не кто иной, как убитый в Юршино старший лейтенант Конотоп. Можно не принимать всерьез бред «диверсантов» о том, что рожденный в Иерусалиме (!) художник, вдохновленный юродивой (!), с помощью двух малограмотных мологжан задумал сорвать строительство Рыбинской ГЭС, но отмахнуться от того факта, что товарищу Конотопу чем-то не нравился товарищ Сутырин, уже нельзя. Если бы товарища Конотопа не убили, он бы принял незамедлительные меры, чтобы арестовать Сутырина. Значит, вопрос жизни и смерти — кто кого? Значит, кто-то путем убийства Конотопа пытался спасти Сутырина, но не учел, что пасынок чекиста, тоже чекист, сумеет вырвать из огня протоколы допросов мологжан? Дело чрезвычайно запутано. Много подводных рифов. Досконально расследовать его можно, только нарушив все правительственные постановления о сроках и порядке ведения подобных дел. Следовательно, расследование должно вестись тайно. Кому-то надо выезжать на место и работать там, но так, чтобы не привлекать к себе внимания местных органов НКВД. Кому? Как?

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Москва 1937 года — не только город рыскающих по ночным улицам «черных марусь», бесконечной череды судебных процессов над врагами народа, но и город простых людей, которые ходят ее улицам, учатся, работают, любят и грустят. Может, немного больше, чем жители других городов, они боятся шума автомобильных моторов по ночам, но большинство все равно верит, что и этот шум нужен родному городу: кругом так много врагов!
Доминируют в настроении москвичей не страхи (страхи прячутся в подсознании, их не видно), а трудовой энтузиазм и гордость за свой город, столицу самой справедливой, самой счастливой на свете страны. Страны, в которой нет помещиков и капиталистов, нет места эксплуатации человека человеком. Оглянитесь вокруг. Европа, за исключением государств с фашистскими режимами, все еще не освободилась от тисков экономического кризиса. Люди умирают от голода, болезней, нищеты. Безработица… А в Советском Союзе с ней покончено раз и навсегда, каждый день вводятся в строй новые заводы, шахты, рудники... И Москва — столица этой страны счастья. Москва — лучший город Земли!
Каждый, кто приехал в Москву, может стать и рабочим, и техником, и даже наркомом. Стране нужны рабочие руки, нужны грамотные специалисты. Но не просто рабочие руки, а руки энтузиастов, руки сознательных рабочих, готовые к трудовым подвигам. Не во имя добывания личных благ, а во имя интересов страны, во имя интересов партии (что, в принципе, одно и тоже). И специалисты стране нужны не простые (не гнилые интеллигенты, как в странах капитала), а специалисты-патриоты, готовые трудиться на благо общества, не думая о материальном вознаграждении, жертвовать, если надо, собой и своими подчиненными ради торжества идей Ленина-Сталина!
Воспитать таких рабочих и специалистов — главная задача ВКП (б). Кадры, в конечном итоге, решают все. Так сказал Сталин. И это действительно так. Во всех трудовых коллективах, в каждом государственном учреждении образованы ячейки ВКП (б). Они разъясняют на местах политику партии, организуют митинги, демонстрации и другие массовые мероприятия в поддержку тех или иных партийных (а значит, государственных) инициатив. В учебных заведениях созданы целые кафедры, призванные обучать студентов материалистической философии, социалистической экономике и коммунистической идеологии. Студенту закрыта дорога к будущей специальности, пока он не овладеет знанием перечисленных выше предметов и не докажет на экзаменах свое умение мыслить по-сталински. Кроме того, созданы специальные партийные школы, училища, университеты, в которых наиболее сознательных граждан учат идейно воспитывать других, менее сознательных. Даже в дошкольных детских учреждениях будущие граждане страны Советов по разработанным методикам играют в патриотические игры, читают на утренниках патриотические стихи и сидя на горшках мечтают о трудовых и боевых подвигах во имя родины.
Но всех перечисленных мер явно было бы недостаточно для воспитания нового человека. Чтобы ежедневно испытывать трудовой энтузиазм и проявлять патриотизм, гражданину страны Советов мало знать о том, как в капиталистических стран угнетают простых людей, мало слышать и читать о мудрости, человечности, скромности сидящих в Кремле вождей. Знания ума должны быть подкреплены знаниями сердца, рожденными в муках творчества, в полетах фантазии.
Управляться с нематериальными муками и полетами «инженеров человеческих душ» партии гораздо сложнее, чем заниматься пропагандой. Но где партия, где Сталин — там победа. Совместными усилиями коммунистов и передовой рабоче-крестьянской интеллигенции в огне революции, в жарких схватках Гражданской войны и суровых буднях социалистического строительства родился и окреп новый жанр искусства — социалистический реализм. Простые люди, попадая в мир стихов Владимира Маяковского, Эдуарда Багрицкого, сопереживая героям книг Фурманова и Горького, отождествляя себя со «Строителями» Дейнеки, «Братишкой» Богородского, «Коммунистами» Иогансона, незаметно, исподволь сами переполняются приливом патриотизма и трудового энтузиазма.
Но, к сожалению, не все люди одинаково воспринимают искусство, и не все верят пропаганде. Все еще находятся среди советских людей отщепенцы, которые, несмотря на вышеперечисленные меры, плохо проникаются энтузиазмом, не становятся патриотами и тем самым смущают нормальных граждан. Вот почему должны ночами разъезжать по московским улицам «черные маруси». Конечно, бывают и ошибки — арестовывают не тех, кого надо. Но лес рубят — щепки летят.
Главное, что отщепенцев становится все меньше и меньше, и все больше заметно энтузиастов на улицах Москвы 1937 года.
Москва! Как много в этом звуке...

Настя Воглина, закончив, несмотря на длительный перерыв в учебе, семилетку на отлично, уговорила мать отпустить ее учиться в столицу. Какое-то время Надежда Воглина сопротивлялась безумной затее дочери: денег на дорогу нет, а там еще и жить на что-то надо! Но дочь была упряма — не отпустила бы мать, сама б сбежала. Пришлось уступить. Разумеется, как и все советские дети, Настя была переполнена энтузиазмом и чувством гордости за свою страну. Если б потребовалось, она бы под пытками хранила военную тайну. Но поскольку и тайн не знала, и пытать ее было некому, то задача ставилась скромнее: приносить своим трудом максимальную пользу стране. Настя мечтала стать художницей. Ведь родине нужна красота? Ведь и о подвигах люди мечтают только потому, что подвиг — это красиво? Рисовать картины Настя хотела даже больше, чем совершать подвиги. Но в этом, конечно же, и самой себе признаться страшно...
Можно было бы поехать учиться в Псков, как советовала мать: и шансов на поступление больше, и от матери недалеко. Но разве Псков сравнишь с Москвой? А главное (что это главное, признаться еще страшнее, чем в предпочтении рисования пыткам) — где-то там, и Москве, живет сейчас человек, научивший ее видеть красоту даже в былинках, даже в движениях ветра...
И вот Настя добилась своего.
Москва встретила ее свистками паровозов, мчащейся по перрону в сторону вокзала толпой сошедших с поезда пассажиров и яркими лучами теплого июньского солнца. Носильщики, окинув профессиональным взглядом растерянную фигуру совсем юной девушки, почти ребенка, с рюкзаком на веревочках за плечами и большим матерчатым тюком в руке, спешили мимо в поисках более солидных и денежных клиентов.
Постояв минуту в немом оцепенении, Настя, наконец, тоже собралась с духом и, увлекаемая толпой, двинулась к станции метро. Двум неизвестно откуда вынырнувшим молодым людям, предложившим ей бескорыстную помощь по переноске тяжестей, она, проинструктированная матерью, как вести себя в подобных случаях, с ходу дала решительный отпор. Отказалась она и от услуг какого-то симпатичного прощелыги, предложившего совсем за смешную плату доставить и багаж, и Настю в любой конец города. В метро, купив картонный билет, она вновь смешалась с толпой и неожиданно увидела прямо перед собой отделанную дубом, двигающаяся вниз без остановки, лестницу. Разместиться с тюком на одной ступеньке эскалатора не было никакой возможности. Положить тюк впереди себя она боялась — вдруг вниз скатиться, а положишь сзади — воры подкрадутся. Выручил ее пожилой интеллигентный мужчина с бородкой, прошедший вперед, подхвативший тюк с пола и поставивший на ступеньку позади себя. Насте ничего не оставалось, как зажмурив глаза, ступить следом за мужчиной на убегающую в жерло метро лестницу.
Мужчина оказался честным: не убежал, подал Насте руку, когда ступеньки, уменьшаясь по высоте, заскользили под пол, другой рукой подхватил тюк, и они вместе вошли под своды огромного подземного дворца с расписанными цветной мозаикой стенами и потолком. В завязавшемся коротком диалоге мужчина подсказал ей, как добраться до художественного училища, на какой по счету остановке надо выходить и даже дал свой адрес и номер телефона, на случай, если Насте негде будет первое время жить.
В вагоне поезда метро оказался совсем другой мир, не похожий ни на суету вокзального перрона, ни на музейную гулкость вестибюля сказочно красивой подземной станции. Качающийся на стыках рельсов вагон представлял собой переполненный людьми необычный читальный зал, с шумом несущийся в черную пасть тоннеля. Почти каждый пассажир держал перед глазами газету или раскрытую книгу. «Как много в Москве умных людей! — восхищенно подумала Настя. — Но, если простые москвичи все сплошь умницы, то что говорить про тех, кто сидит за воротами Кремля?» Подумав о Кремле, она стала мечтать, как когда-нибудь, став знаменитой художницей, придет в Кремль, чтобы писать портреты вождей. Она зайдет в кабинет Сталина. Великий Сталин посмотрит на свой портрет и спросит: «А где же у нас рождаются такие таланты?» Настя улыбнется и ответит: «В Мологе».
Вспомнив о Мологе, Настя встревожилась: «Почему в газетах ничего не сообщают о том, что Сталин приказал не затапливать город? И о выставке картин мологских художников ничего не слышно... И про самого лучшего в мире художника Анатолия Сутырина... Что с ним случилось? Где он сейчас?»
Вагон под тускло освещенными сводами тоннеля стрелой летел к очередной станции-сказке. Москвичи читали свои газеты и книги. Стоявшие рядом с Настей в конце вагона двое молодых лейтенантов шепотом спорили о возможных причинах самоубийства начальника политуправления Красной Армии товарища Гамарника6, пытаясь как-то увязать это событие с процессом над восьмью военными7 и январским судом над деятелями антисоветского троцкистского центра8. Никому не было никакого дела ни до Насти, ни до Мологи, ни до несостоявшейся выставки мологских художников.
«А может всему причиной мое письмо Сталину? — с ужасом подумала Настя. — Вокруг вождя было столько врагов и в Политбюро, и среди красных командиров... Письмо наверняка перехватили!» Она представила, как члены антисоветского троцкистского центра, недовольные тем, что их планы по уничтожению Мологи могут провалиться прочитав ее письмо, разослали по всей Москве лазутчиков, установили адрес, по которому проживал Анатолий, и ночью (непременно ночью!) напали на него спящего...
— ...станция. Поезд дальше не пойдет. Просьба пассажирам освободить вагоны, — донесся откуда-то сверху строгий женский голос.
Настя очнулась от своих мрачных дум и с удивлением обнаружила, что кроме нее в вагоне никого нет. Занятая собственными фантазиями, она совсем потеряла счет остановкам, даже забыла название той из них, на которой по совету доброго мужчины с бородкой должна бы¬ла выходить. Оглянувшись по сторонам, она поднялась с сиденья, надела рюкзак... Но только Настя взялась рукой за тюк, как поезд тронулся с места и, набирая скорость, снова помчался в темноту тоннеля, увозя с собой в неизвестность маленькую пленницу.
До здания Художественного училища Настя добралась лишь поздно вечером. На звонки и стук в двери ей никто не ответил. Усталая, голодная, она поставила рюкзак рядом с тюком на маленькую скамью под сенью двух огромных лип и, закусив губу, чтобы не разреветься, постаралась не спеша продумать, как ей быть дальше. Проще всего было бы пойти, постучаться в окно какой-нибудь квартиры на первом этаже близлежащего жилого дома и попроситься на ночлег. Но, говорят, москвичи — своеобразный народ: они страшно не любят, когда кто-нибудь просится к ним на ночлег. Что ж, в чужой монастырь со своим уставом не лезут. Есть более, по-московским меркам, приличный вариант: отправиться на поиски телефона, чтобы позвонить тому мужчине с бородкой. Мужчина ведь сам приглашал ее в случае чего не стесняться, ехать к нему. Настя достала из кармана кофточки клочок бумажки с записанными рукой мужчины его именем, фамилией, домашним адресом и телефоном. Повертела, раздумывая, клочок в руках. Ехать в гости... Снова надевать на плечи рюкзак, поднимать оттянувший обе руки тюк, втискиваться в дверцы автобуса или трамвая, идти неизвестно в какую даль... Все это было уже выше ее сил.
Вздохнув, она смирилась со своим бесприютным положением, положила бумажку с адресом мужчины назад в карман кофточки, сразу успокоилась, развязала стягивающие тюк уголки полотна, достала из его глубин свернутое трубочкой демисезонное пальто, теплую шерстяную шаль. Снова завязала уголки полотна, составила тюк вместе с рюкзаком на тротуар и устроилась на ночлег прямо на скамейке, подложив под голову пальто и укрыв ноги шерстяной шалью.
Сморенная впечатлениями бесконечно долгого дня, уснула она мгновенно и, наверное, проспала бы так до прихода в училище первых работников или преподавателей, если бы не разбудившие ее шум и крики на улице.
— Негодяи! Негодяи!! Вы никакие не наркомвнутдельцы! Вы... Вы... Фашисты — вот вы кто!!! — кричала, выбежав на проезжую часть улицы, какая-то женщина вслед трем мужчинам в форме.
Мужчины — двое рядом, один метрах в трех впереди — вели к фургону с надписью «Хлеб» молодого парня настиного возраста, заломив ему руки за спину. Рубашка у парня была разорвана, из разбитого носа текла тоненькая струйка крови. Сзади них, отчаянно лая, бежала маленькая собачонка, норовя укусить кого-нибудь из мужчин за голенища сапог.
— Да утихомирь ты ее, Петро! — взмолился один из державших парня мужчин к тому, который шел впереди.
Передний мужчина обернулся, сделал шаг в сторону, встал спиной к фургону, широко расставил ноги и, достав наган, почти не целясь, выстрелил в собачонку.
Та, жалобно завизжав, отчаянно закрутилась на одном месте. Преследовавшая мужчин женщина остановилась. На мгновенье приложила ладонь ко рту, как бы запрещая себе кричать, и тут же бросилась на помощь к собачке:
— Салли! Салли! За что же они, паразиты, тебя, такую маленькую, такую беззащитную, из пистолета...
Петро, недобро ухмыльнувшись, снова поднял дуло нагана и прицелился в женщину.
— Помогите! Убивают!! — закричала в ужасе Настя. Затем, поспешно схватив шаль, бросилась бежать по траве вдоль тротуара прочь от страшного места.
— Стой! — закричал ей вслед Петро.
Настя оглянулась, увидела, что чекист, оставаясь на месте, целится ей вслед, и, бросив в его сторону шаль, нырнула в зелень отделявших газон от тротуара кустов.
— Стой, каналья!!! — снова крикнул Петро и выстрелил.
Звук выстрела прибавил прыти девичьим ногам. Настя свернула в какой-то дворик, с налету преодолела невысокий заборчик, выбежала на параллельную улицу, оглянулась, нет ли сзади погони, затем, увидев на противоположной стороне улицы широкий подъезд с освещенным поверху дугообразным витражным окном, бросилась к его дверям и принялась что есть силы колотить в их дубовую обшивку. С минуту за дверями было тихо. Потом они неожиданно распахнулись, и перед девушкой предстал степенный старик с окладистой бородой, в брюках с лампасами, в форменной ливрее с позументами и с мятой невыспавшейся физиономией.
— Чего стучишь? — оглядев Настю с головы до пят, недовольно поинтересовался он у девушки.
— Та-а-ам... Та-а-ам... Убивают, — неожиданно став от волнения заикаться, пояснила Настя и, ухватив старика за золотую пуговицу на ливрее, показала другой рукой в ту сторону, где только что в нее стреляли из нагана.
На какое-то время, опешивший и от новостей, и от столь бесцеремонного обращения с его пуговицей старик молча вбирал в себя воздух, потом вдруг присел, дернулся вовнутрь, вырывая пуговицу из Настиных пальцев, и с силой захлопнул дверь. В тот же момент Настю осветили фары уже знакомого хлебного фургона. С двух сторон к ней бросились одетые в форму наркомвнутдельцев мужчины и, не особо утруждая себя проявлениями галантности, пригласили девушку забираться по ступенькам внутрь фургона.
В следственном изоляторе, куда Настю вместе с арестованным молодым человеком привезли чекисты, был самый разгар работы. Молодого человека сразу повели по металлической лестнице наверх, а Насте велели сидеть в коридоре и ждать, когда ее вызовет следователь. Петро и двое других его напарников зашли в какой-то кабинет, поговорили там с кем-то на повышенных тонах, потом красные, разгоряченные руганью, проследовали к выходу из здания. Больше Настя их никогда не видела.
В дальнем конце коридора двое мужчин с хмурыми сосредоточенными лицами лузгали семечки, сплевывая шелуху на пол. Входные двери то и дело хлопали, выпуская и впуская людей. Наркомвнутдельцы препровождали арестантов наверх, кому-то передавали и спустя две-три минуты, гремя коваными подошвами сапог, снова спускались вниз, чтобы отправиться за следующей партией. Все были чрезвычайно заняты одним большим и нужным делом. На Настю никто не обращал внимания.
Устав ждать, она осмелела и, подойдя к той двери, за которой пару часов назад Петро и его спутники с кем-то разговаривали, тихонько постучала по металлической обшивке. За дверью никто не ответил. Она постучала еще раз, чуть посильнее. Потом еще... Наконец, набравшись храбрости, потянула за ручку, приоткрыла дверь и заглянула внутрь кабинета. В кабинете прямо напротив входной двери стоял небольшой письменный стол, за которым, сидя на деревянном стуле и уронив голову на грудь, спал мужчина в форме.
— Дяденька, — позвала мужчину Настя.
Мужчина вздрогнул, поднял голову и, уставившись на Настю, строго спросил:
— Тебе чего?
— Я Настя Воглина. Я тут жду и не знаю, что делать...
Мужчина достал стопку каких-то бумажек, просмотрел их сначала бегло, потом более внимательно. Ничего нужного не нашел и, с подозрением оглядев Настю с ног до головы, попытался уточнить:
— Воглина. Твоя фамилия Воглина, а не Волкова?
— Да.
— А документы где?
— В рюкзаке около скамейки остались.
— Какой еще скамейки? — неожиданно закричал мужчина и, встав из-за стола, грозно насупил брови, готовый растерзать стояв¬шую перед ним девушку.
Настя испугалась и плача стала рассказывать историю о том, как ее разбудили, как она звала на помощь, когда увидела, что Петро целится из нагана в женщину, как бежала дворами на параллельную улицу, как ей было страшно... Мужчина, насупившись, слушал ее. Потом снова сел за стол, устало вздохнул, поднял трубку стоявшего на столе телефона, попросил соединить его с шестьдесят третьим и приказал в трубку:
— Люба, зайди ко мне, как освободишься. Для тебя тут дело есть.
После этого расспросил Настю, где конкретно оставлены ее вещи, позвонил еще кому-то, попросил привезти вещи в изолятор, затем велел Насте снова выйти из кабинета и ждать в коридоре, когда ее позовут. И снова стучали по лестнице кованые подметки сапог, снова взад-вперед бегали по коридору люди. Вместо мужчин с семечками в дальнем конце коридора стояла какая-то женщина в гимнастерке, форменных сапогах и курила папиросу.
Люба появилась не скоро, тогда, когда Настя, устав ждать, собиралась уже выйти на улицу. Подойдя к девушке и точно так же, как тот мужчина в кабинете, тяжело вздохнув, Люба повела ее по металлической лестнице наверх.
В кабинете около стены уже стояли Настины вещи: рюкзак и тюк. Подробно расспросив девушку о том, кто она такая, что делает в Москве, знает ли арестованного Дубинина или кого-то из его семьи, задав еще массу самых разнообразных и никак не связанных между собой вопросов, Люба записала все это на специальном бланке, попросила Настю внимательно прочитать и, если все записано правильно, поставить подпись под каждым ответом. Потом велела ей подождать в кабинете, а сама, взяв в руки свернутый трубочкой протокол допроса, куда-то вышла. Минут через пятнадцать она вернулась, но не одна, а еще с какой-то женщиной. Жалостливо посмотрела на Настю и, как бы извиняясь, сказала:
— Уж коль на тебе лежит подозрение в попытке, пусть даже неосознанной, помешать аресту опасного преступника, то, прежде, чем решить вопрос, как быть дальше, нам приказано тебя обыскать. Мы пока начнем осматривать твои вещи, а ты раздевайся. Одежду складывай на стул. Твоя лучшая защита сейчас и здесь — беспрекословное подчинение и кристальная честность.
При известии о том, что ее будут обыскивать, как какую-нибудь преступницу, Насте вдруг показалось, что это все происходит не с ней, а с какой-то другой девочкой, а она сама откуда-то издалека просто наблюдает за происходящим. Затем звуки отодвинулись куда-то в сторону, лица стоявших перед ней женщин подернулись пеленой, закружились. Потолок наклонился...
Очнулась Настя в той же комнате, на диване, спустя минут десять или более. Помимо уже знакомых ей женщин возле дивана стоял какой-то мужчина в форме и держал в руках пузырек с нашатырем. Увидев, что Настя открыла глаза, он поводил ладонью перед ее лицом, наблюдая за движением зрачков, и резюмировал:
— Ничего страшного. Обычный обморок. Пусть малость отдохнет и можно отвести в камеру.
«В камеру? Меня?» — удивилась Настя и попыталась тотчас встать, убедиться, что речь идет не о ней. Но мужчина, предупреждая ее движение, больно надавил на грудь:
— Куда, егоза? Снова в обморок бухнешься. Очухайся сначала.
Настя и вправду почувствовала легкое головокружение. Мужчина прав — вставать пока нельзя. И тут же голову кольнула новая мысль: «А где мое белье? Я абсолютно голая, под одной простыней... Они меня раздели и обыскали, пока я была без сознания...» Чувство унижения, унижения более сильного, чем то, когда мать заперла ее одну в чулане, чтобы не сбежала вслед за Сутыриным, пронзило все тело девушки. Ей было стыдно за себя, за этих взрослых женщин, за этого серьезного мужчину — за весь окружающий мир, в котором можно так унижать человека.
— А как она ловко пыталась выкрутиться! Овечкой притворялась! — уже не обращая внимания на Настю, делилась вторая женщина впечатлениями от обыска с Любой. — У самой в кармане кофточки телефон и адрес Поликарпова, а в протоколе подписала, что нет в Москве знакомых!
«О ком это они? — попыталась понять Настя и тут же вспомнила: — Поликарпов... Это же тот мужчина с бородкой, который помог ей пройти через турникет и записал свой адрес...»
— Звони Блинову, — как о чем-то само собой разумеющемся наказала вторая женщина Любе.
— Все по его делу сходится: и адрес только что арестованного абстракциониста Поликарпова, и Художественное училище. Пусть Леонид Дормидонтович с девчонкой разбирается. Вздумает отпустить — пускай отпускает. Нет — значит, не зря овечку в изолятор доставили. Наше дело теперь — сторона.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Леонид Дормидонтович, несколько смущенный масштабами организованной им самим кампании по отлову абстракционистов, уже давно поблагодарил коллег за служебное рвение и намекнул, что задача выполнена, но коллеги все продолжали и продолжали поставлять в следственный изолятор лиц, так или иначе, по их мнению, уличенных в приверженности к другим, отличным от социалистического реализма, жанрам искусства.
Основным источником получаемых ими сведений о различного рода абстракционистах и модернистах были разоблачительные письма простых советских людей. Эпидемия доносов буквально захлестнула Москву. В полной уверенности, что делают большое и нужное дело, граждане писали в газеты, органы госбезопасности, внутренних дел, прокуратуру и, конечно же, в партийные организации. Большинство писем было анонимными.
Некто «А» пришел в гости раньше назначенного времени. Хозяева, чтобы гость не скучал в ожидании других приглашенных, дали ему полистать альбом, в который были вклеены открытки с изображениями шедевров абстрактной живописи. Через два дня хозяев арестовали по обвинению в антисоветской агитации и пропаганде (ст. 58 пункт 10 часть 2 УК РСФСР), а поскольку открытки они собирали от всех знакомых, по всей Москве, то к пункту десять 58-й статьи прибавилось обвинение по пункту 11 — преступная организация, и вслед за хозяевами альбома, раскаявшимися в своей вредительской деятельности, в СИЗО потянулся длинный-длинный шлейф «соучастников» и лиц, знавших, но не донесших (ст. 58 пункт 12). И хотя «альбомным делом» занимался не сам товарищ Блинов, а один из его амбициозных молодых подчиненных, хотя каких-либо выдающихся, особо нужных стране специалистов среди арестованных не значилось, и ни один из них не был расстрелян, у Леонида Дормидонтовича осталось ощущение, как будто он лично сделал что-то непотребное, несовместимое с коммунистической моралью.
Еще случай. Профессор А. А. Поликарпов, заведующий кафедрой химии одного из столичных вузов, увлекался живописью. Даже мечтал когда-то брать уроки рисования, но все никак не мог выкроить времени для серьезных занятий своим хобби. Между тем в институте хронически не хватало различных наглядных пособий. На их поиски и заказы уходила масса профессорского времени. И вот, чтобы совместить приятное с полезным, профессор надумал в свободное от лекций и написания научных трудов время рисовать на холстах молекулы различных химических веществ, кристаллические решетки и т. п. Соседка по коммунальной квартире, зайдя однажды к нему одолжить сахарку и застав профессора за разукрашиванием молекулы трихлорэтилена, решила, что он абстракционист. В голове женщины мигом созрел план увеличения своей густонаселенной жилплощади за счет профессорской. Она поблагодарила соседа за сахар, а через час уже написала на него донос в милицию. Прошло дней пять, и уважаемого в научной среде человека, корифея коллоидной химии, доставили в следственный изолятор!
Дело «профессора-абстракциониста» настолько возмутило Леонида Дормидонтовича, что он решил заняться им сам, а после просмотра «вещественных доказательств» извинился перед ученым за причиненные ночным арестом неудобства, взял с него подписку о неразглашении тайн следствия и отпустил того с миром на все четыре стороны. Да, страна нуждалась в рабочей силе для великих строек. Но разве великие ученые стране нужны меньше, чем зэки?
Дело профессора закрыто. Остался лишь небольшой штришок: в камере СИЗО второй день ожидает вызова на допрос к Леониду Дормидонтовичу «соучастница» — четырнадцатилетняя девушка-подросток, помимо прочих прегрешений обвиняемая в том, что скрыла при допросе факт своего знакомства с «профессором-абстракционистом». Конечно же, вызывать девушку на допрос нет смысла: к абстрактному искусству она никакого отношения не имеет, а выяснять у нее, почему пыталась ночью помешать аресту молодого человека, удобнее тому следователю, который ведет дело юноши. Товарищ Блинов поднял трубку телефона, другой рукой пододвинул к себе папку с делом «соучастницы» и хотел уже звонить по инстанциям, как вдруг его взгляд споткнулся на выведенной чернилами поверх картонной обложки фамилии девушки — Воглина.
— Воглина, Воглина... — прошептал вслух Леонид Дормидонтович и положил трубку на рычаг телефонного аппарата. — Не та ли это самая пионерка Настя Воглина, которая сообщила Сталину о том, что в Москве планируется устроить выставку мологских художников?
В памяти чекиста моментально всплыли слова наркома Ежова: «Подобная выставка сейчас — это диверсия. Это подкоп под планы электрификации страны!»
Товарищ Блинов встал из-за стола, прошелся по комнате. Еще недавно он со страхом думал о наступлении того момента, когда нарком поинтересуется, как обстоят дела с поимкой «отщепенцев». Единственный мологский художник, о прибытии которого в Москву известно некоторым сотрудникам НКВД, — это Анатолий Сутырин. Даже если бы на суде какой-нибудь московский или провинциальный абстракционист (а жертва Леонидом Дормидонтовичем уже была намечена) признался в намерении организовать выставку картин с видами Мологи, у коллег наркомвнутдельцев все равно сохранились бы подозрения насчет Сутырина. А тут такая удача! Первоисточник сведений о готовившейся выставке — пионерка Настя Воглина собственной персоной! Если всевидящий нарком не имеет других каналов информации, то теперь появился шанс разрешить проблему малой кровью.
Леонид Дормидонтович достал из кармана брюк портсигар, открыл его, вытащил папироску, размял ее и, закурив, принялся дальше размышлять над возможными путями разрешения «дела Сутырина».
Заставить Воглину подписывать на допросах нужные показания — не проблема. Но на суде она может выболтать правду, и тогда все старания спасти Сутырина сведутся к нулю. Значит, подследственная должна подписать нужные показания, а затем... Затем... Нет. Только не это! Ей всего четырнадцать лет! Жалко девчонку... Может, удастся решить задачу иначе? Но как? Неужели, замкнутый крут? Столько неразрешимых проблем разом! И, в первую очередь, все еще дамокловым мечом висит над будущим Микеланджело соцреализма обвинение в убийстве С. А. Конотопа.
Скоротечная эйфория по поводу нахождения в СИЗО пионерки Воглиной сменилась нарастающим чувством безысходности.
Эх, бросить бы все к чертовой матери и бежать! Бежать, бежать, бежать... Все равно куда. Лишь бы бежать...
Товарищ Блинов ткнул еще тлеющий окурок в стоявшую на краю стола алюминиевую кружку и, обхватив голову руками, закачался всем телом, стоя посередине комнаты допросов:
— Что делать? Что делать? Что делать?
Прошло минут пять или чуть больше. Из душного воздуха комнаты, из клубов папиросного дыма над головой чекиста стали вырастать тени некогда допрошенных здесь и обвиненных во всех тяжких грехах арестантов. Сквозь плотно прижатые к ушам ладони просочился чей-то шепот, чей-то плач... Леонид Дормидонтович резко развел руки в стороны.
— Смирно! — скомандовал он сам себе.
Привыкшее автоматически выполнять команды тело, прекратив раскачиваться, вытянулось по струнке. Тени арестантов, ударившись в потолок, ушли сквозь перекрытие вверх. Снова обретая контроль над психикой, товарищ Блинов постарался закрепить успех дозой положительной информации.
— Нет так все и плохо, — пробормотал он себе под нос. — Сутырин не расстрелян, доставлен из Рыбинска в Москву и находится под моим контролем. Уже собраны доказательства о том, что сам он лично не присутствовал в Юршино во время происшедших там трагиче¬ских событий. Правда, интерес художника в физическом устранении Конотопа и уничтожении в огне пожара протоколов допросов «диверсантов-мологжан» отрицать трудно. Более того, еще не ясно, каким образом секретно от рыбинских Шерлок Холмсов разобраться со всеми перипетиями Юршинского дела. А время поджимает. Впрочем, если внимание наркома занять делом абстракционистов (с десяток из них уже «сознались» в подготовке Берлинской выставки), тогда лимит отпущенного времени можно растянуть еще дней на десять. Но десять дней — это предел. Значит, завал? Нет, и еще раз нет! Главное — не расслабляться, работать, работать и работать... В Гражданскую не из таких ситуаций приходилось выпутываться.
Несколько приободрив себя подобными рассуждениями, Леонид Дормидонтович снова сел за стол, поднял трубку телефона и велел привести в комнату допросов Анастасию Воглину.

* * *

Несмотря на обилие нервных потрясений: арест, обыск, бессонные ночи в душной, переполненной камере СИЗО, — Настя все еще не была сломлена психически и верила, что с ней просто произошла какая-то чудовищная ошибка, что все еще образуется. Пройдет час, другой — сотрудники НКВД разберутся во всем, извинятся перед ней, отпустят из тюрьмы...
Едва переступив порог комнаты допросов, она с надеждой взглянула на сидевшего за высоким письменным столом мужчину. Но тот почему-то отвел глаза и, углубившись в свои бумаги, тихим бесстрастным голосом стал задавать вопросы про Мологу, про цели приезда в Москву, про Поликарпова и того несчастного юношу с разбитым носом, которого привезли вместе с ней в следственный изолятор.
Настя отвечала, стараясь припомнить мельчайшие подробности. Ей было нечего утаивать. Но после трех часов непрерывного монотонного допроса устала и, опустив голову вниз, стала отвечать более односложно. Следователь подробно записывал ответы в протокол, задавал все новые и новые вопросы. И вдруг:
— Осенью прошлого года вы написали в письме товарищу Сталину о том, что в Москве состоится выставка картин мологских художников. Какова была цель написания вами письма?
«Откуда он знает про письмо? — удивилась Настя. — Неужели Сталин передал его в НКВД? Зачем? Или оно действительно перехвачено троцкистами, и этот допрос ведет тайный враг, чтобы окончательно исключить любую возможность спасения Мологи?»
Не найдясь сразу, что ответить, она замешкалась, подняла на следователя глаза и вздрогнула, встретившись с жестким, прожигающим человека насквозь взглядом его глаз.
— Вы слышали вопрос?
— Слышала, — пробормотала Настя, снова опуская голову.
— Так отвечайте.
— А разве из письма не ясно?
— Здесь задаю вопросы я.
«Почему он грубит? Почему он стал злым? Он знает, что я не виновата ни в чем, но не отпустил меня тотчас. Значит, дело в моем письме. Он враг. Он хочет навредить стране. Он хочет, чтобы Молога была затоплена, чтобы картины Анатолия и сам художник были уничтожены», — пронеслось в голове Насти и, не поднимая головы, она тихо, но твердо произнесла:
— Я не буду вам отвечать. Я писала письмо товарищу Сталину, а не вам.
Леонид Дормидонтович удивился смелости сидящей перед ним девчонки и попытался нажать на нее чуть сильнее:
— Вы понимаете, что, отказываясь отвечать на вопросы, затягиваете следствие?
Настя промолчала, еще ниже наклонив голову.
— Если вы действительно ни в чем не виноваты, то, получив четкие правдивые ответы на все свои вопросы и убедившись в вашей невиновности, я отпущу вас домой. Но если вы будете молчать, я вынужден буду отправить вас назад в камеру и продолжить допрос только тогда, когда вы сами об этом попросите. Вам нравится сидеть в тюрьме?
Настя снова промолчала, с трудом сдерживая готовые вырваться из глаз слезы.
Товарищ Блинов задумался. Характер у девчонки упрямый. Но стоит ли его ломать? Если она упорно молчит по поводу письма, значит, видит в следователе угрозу каким-то чрезвычайно важным для нее духовным или материальным ценностям. Картинам? Мологе? Или мологским художникам? (Сутырину?) Что ж. Это легко выяснить. И, возможно, потом удастся сыграть и на ее привязанности, и на ее упрямстве.
— Я видел те картины, о которых вы пишете в письме, — задумчиво, как бы воскрешая в памяти запечатленные на картинах события, пейзажи, бытовые сцены, произнес Леонид Дормидонтович. — Они великолепны. Я смотрел на них со слезами на глазах. К сожалению, я не видел Мологу воочию, но полюбил ее по картинам. Вы тоже любите Мологу?
Настя, скосив глаза вверх, не поднимая головы, посмотрела на следователя. Его взгляд больше не был таким жестоким. Черты лица приобрели мягкость.
— Люблю, — шмыгнув носом, подтвердила она.
— А картины мологских художников вам нравятся?
— Нравятся...
— К сожалению, спасти город уже не в наших силах. Сутырин слишком поздно привез картины в Москву. Вы знаете Сутырина?
Лицо Насти покрылось румянцем. Что ответить? Сказать «да» — не означает ли предать Анатолия? Сказать «нет» — значит не узнать более о нем ничего.
— Нашлись люди, которые обвинили гениального художника в том, что он пытается сорвать планы строительства рыбинской ГЭС ради спасения Мологи, — никак не реагируя на этот раз на молчание Насти, продолжил следователь. — Это очень серьезное обвинение. Планы партии и правительства построены на точном расчете тысяч специалистов. Мологу никто не думает уничтожать. Она просто будет перенесена на новое место.
Леонид Дормидонтович, не вставая со стула, нагнулся к стоявшему сбоку от стола сейфу, порылся там и, достав несколько газет, протянул их Насте:
— Почитай на досуге.
Настя молча приняла газеты и положила себе на колени.
Конечно, потери при переносе неизбежны, но будут и приобретения. Однако мне не хотелось бы, чтобы в числе потерь был обвиняемый, согласно вашего письма, в попытке срыва партийных и государственных планов — художник Сутырин.
— Я никого не обвиняла! — встрепенулась Настя.
— Вы написали письмо...
— Там все ложь!
— Значит, вы себя обвиняете во лжи?
— Да!.. То есть — нет!.. Я сама не знаю! Но он ни в чем не виноват! — неожиданно, встав со стула, в запальчивости воскликнула Настя.
— Успокойтесь, — усадил ее движением ладони на место товарищ Блинов. — Я уверен в невиновности Сутырина и, поверьте, не меньше вас хотел бы видеть его на свободе, а не в тюрьме, но ваше письмо висит на нем вместо гири. Не надо мне сейчас отвечать. Подумайте и напишите: кто, по-вашему, хотел организовать выставку. Думайте хорошо. Именно вы сообщили об антигосударственных планах мологжан, поэтому вам же сподручнее и отвести подозрения от Сутырина, указав истинных виновников. У вас есть враги?
— Я не знаю...
— Думайте.
Леонид Дормидонтович поднялся из-за стола, пододвинул Насте пару листов чистой бумаги, ручку, чернильницу и, постояв немного за ее спиной, тихо вышел из комнаты.
Оставшись одна, Настя некоторое время сидела неподвижно. Мысли в голове путались. Разве желание спасти город преступно? Где теперь находится Анатолий? В тюрьме? У кого остались его картины? Что будет с Мологой? Неужели нельзя пересмотреть правительственное решение о затоплении города?
Она машинально раскрыла одну из лежавших на коленях газет. Синим химическим карандашом в верхнем углу на второй странице был отмечен галочкой заголовок: «Новая Молога — город будущего, строящийся сегодня». Настя бегло просмотрела статью, потом вчиталась более внимательно. Некто Скользнев Л. Д. восторженно рассказывал, как на левом берегу Волги, почти напротив Рыбинска строится современный социалистический город — Новая Молога. Какие там будут теплые красивые дома, чистые зеленые улицы, залитые светом электрических фонарей. Какие счастливые люди — мологжане, волей судьбы оказавшиеся в центре внимания советского правительства.
Настя свернула газету и аккуратно переложила с коленей на стол. Раскрыла следующую. Прочитала о том, как мологжане благодарны Волгострою за быстрое и качественное проведение работ по возведению домов в Новой Мологе.
Третья газета вторила первым двум. Но ни в одной из них ни слова не сообщалось о том, будут ли перевезены в Новую Мологу: здание Манежа, мологские церкви, Афанасьевский монастырь, пожарная каланча, заливные луга с травами по пояс, чистый целебный воздух Междуречья и многое-многое другое, что вмещает в себя слово «Молога».
Настя верила газетам, но спокойней от их бодрых слов на душе не стало. Мысли снова стали кружиться вокруг написанного ей письма Сталину: «Конечно, письмо не дошло до ворот Кремля. Если бы товарищ Сталин его прочитал, он не допустил бы преследования художников. Он бы позволил Анатолию организовать в Москве выставку. О, как много еще вокруг вождя врагов! И один из них — следователь Блинов. Он очень хитрый. Он арестовал Сутырина и, возможно, его пытал, но Анатолий молчит, не говорит про Летягина. Теперь Блинов решил, что хитростью заставит меня проговориться. Что ж, я знаю, как ему ответить!»
Она пододвинула к себе лист бумаги, взяла ручку, обмакнула перо, стряхнула избыток чернил в чернильницу и ровным почерком в верхней части листа вывела: «Следователю НКВД Блинову...» Когда спустя пару часов Леонид Дормидонтович вернулся в комнату допросов, Настя, уронив голову на стол, крепко спала. Поверх газет со статьями о Мологе лежал исписанный чернилами лист бумаги. Леонид Дормидонтович осторожно, чтобы не разбудить девушку, подошел к столу, взял лист в руки и прочел:

Следователю НКВД Блинову
заявление.
Выставку картин о Мологе хотела организовать я сама, чтобы спасти город. Я написала письмо товарищу Сталину и собралась везти в Москву картины уже умершего художника Николая Харитонова, а также свои собственные. Но мама меня не отпустила, увезла с собой в деревню в Псковскую область, а картины оставила в Мологе в нашем старом доме.
Теперь я уже взрослая. Вступила в комсомол. Чтобы нарисовать новые прекрасные картины о Мологе, я приехала учиться в Москву. Но меня арестовали. Я не преступница, я ни в чем не виновата, и я сумею рассказать Сталину и о моем прекрасном городе, и о том, как Вы сажаете в тюрьмы невиновных людей. Слава Сталину!
Комсомолка Настя Воглина.


Прочитав столь своеобразное заявление, Леонид Дормидонтович понял, что где-то дал маху — Воглина не поверила в его искреннее желание помочь Сутырину. Ее попытка «вызвать огонь на себя» достойна уважения, но, к сожалению, наркома такой финал дела об антигосударственной выставке не устроит. Необходимы жертвы посолиднее, чем четырнадцатилетняя девчонка.
Взглянув еще раз в раздумье на спящую Настю, товарищ Блинов сложил ее заявление треугольником, сунул в карман френча, прошел на свое место за стол и, подняв трубку телефона, приказал привести в комнату допросов Сутырина.
Проснулась Настя внезапно, вдруг с необычайной достоверностью ощутив, что снова находится в Мологе. Торопясь скорее утвердиться в этом ощущении, чтобы сон снова не унес ее в стены СИЗО, она открыла глаза и увидела... Анатолия Сутырина.
Он стоял рядом, на расстоянии вытянутой руки, вполоборота к ней и тихо разговаривал с сидящим за другим концом стола Бли¬новым. Настя плотно закрыла глаза и тут же открыла снова. Нет. Это был не сон.
— Если вы немедленно не освободите девочку, — с угрозой в голосе шептал Анатолий, — то я объявлю голодовку, умру, а вы будете отвечать.
— Ни я, ни администрация тюрьмы за твою голодную смерть отвечать не будем — нет более такого закона, — также шепотом парировал угрозу Блинов. — Пойми, что девочка слишком много знает. Я тебя еще от юршинских событий не отмыл, а через нее на тебя могут навесить обвинение в попытке организации антигосударствен¬ной выставки. Мало ли где сболтнет по недомыслию.
— Я уверен в ней более, чем в себе.
— Даже так?
— Даже так. Более того...
Анатолий повернулся лицом к Насте и, увидев ее широко открытые детские глаза, осекся на полуфразе.
Настя встала со стула. Неожиданно оступилась, припав на затекшую от долгого сидения ногу. Выпрямилась и тут же, упав на колени, уткнулась лицом в ноги Сутырина.
— Что ты, что ты, Настя, — испугался Анатолий. — Сейчас же встань. Я не позволю никому тебя обидеть.
В ответ Настя обхватила руками его колени и, не в силах сдержать слез, разревелась.
С минуту никто не произносил ни слова. Потом так же неожиданно, как упала, Настя поднялась в рост, стряхнула тыльной стороной ладони остатки слез со щек и бросила в лицо Блинову:
— Вы — враг народа! Вы держите в тюрьмах невиновных. Вы убиваете на ночных улицах маленьких собачек и целитесь из нагана в беззащитных женщин. Я вас презираю!
— Что ты, что ты, Настя, — беря в свои руки ее ладони, поспешил вмешаться Анатолий. — Леонид Дормидонтович спас мне жизнь и сейчас же поможет тебе выбраться из тюрьмы. Правда ведь, товарищ Блинов?
Леонид Дормидонтович не ответил, испытующе глядя на Настю, как бы оценивая ее пригодность для какого-то большого дела.
— Вы ее отпустите? — угрожающе подступился к нему Анатолий.
— Ого! — удивился Блинов столь необычному поведению художника и, успокаивая его, пообещал: — Конечно, отпущу.
Потом повернулся к Насте и саркастически поинтересовался:
— Вам прямо сейчас пропуск выписать или как?
— Я прямо из тюрьмы пойду к товарищу Сталину.
Блинов усмехнулся:
— К товарищу Сталину очередь обиженных врагами народа стоит от Владивостока до Москвы. Будешь локтями пробиваться, давить тех, кто впереди? А может, лучше не на товарища Сталина перекладывать свои проблемы, а решать их самой?
Настя промолчала.
— Чтобы товарищу Сталину прочитать все письма, поступающие на его имя со всех уголков земного шара, он должен бросить государственные дела и только читать, читать, читать... У товарища Сталина свет в кабинете не гаснет до четырех часов утра. А комсомолка Настя Воглина хочет, чтобы вождь совсем не спал. А как же ваш лозунг «Комсомол — боевой помощник партии»?
Настя оставила без ответа и этот выпад.
Леонид Дормидонтович поднялся из-за стола, подошел к Насте с Анатолием, обнял их дружески за плечи.
— Я знаю, что вы оба невиновны. Я делаю все возможное, чтобы вам помочь, но страна напичкана врагами, невидимыми врагами. Они не дремлют. Кому-то из них помешал Анатолий, и на него возвели обвинение в подготовке диверсии, в убийстве человека... Вас, Настя, обвиняют в попытке помешать аресту преступника и в связях с профессором-антисоветчиком.
— Это все ложь!
— Согласен. И вашу, Настя, невиновность я сумею доказать очень быстро. С вашим освобождением нет проблем. Но чтобы опровергнуть обвинения, возведенные на Анатолия, мне нужна помощь преданного, умного человека.
Леонид Дормидонтович многозначительно посмотрел Насте в глаза, сделал паузу и затем, не торопясь, обстоятельно рассказал ей обо всех перипетиях «Юршинского дела», объяснил, почему ее письмо Сталину, оказавшись под контролем у наркома, не может быть оставлено без последствий для настоящих или мнимых организаторов несостоявшейся выставки.
Не столько из объяснений следователя, сколько из реакций на них Сутырина Настя поняла главное — Блинов действительно предпринимает все возможное и невозможное, чтобы спасти Анатолия от нависшей над ним смертельной опасности. Смирившись с тем, что у Сталина не хватает времени, чтобы вмешиваться в персональную судьбу каждого обиженного врагами народа человека, она согласилась помогать следователю.
Леонид Дормидонтович потребовал от Насти немного. Во-первых, молчать даже под пытками обо всем, что узнала сегодня. Во-вто¬рых, отправиться с одной из сотрудниц НКВД в Рыбинск для тайного расследования «Юршинского дела». Основное назначение Насти — быть «маскировочным прикрытием» для своей спутницы. По легенде, она с «теткой» будет искать свою мать, Надежду Воглину, якобы уехавшую в Мологу два месяца назад и с тех пор не подающую о себе никаких сведений.
Проблемы, возникшие из-за Настиного письма Сталину, товарищ Блинов брался разрешить самостоятельно. От Насти потребовалось только поставить подписи под двумя чистыми листами бумаги.
«Настино дело» он закрыл «за отсутствием состава преступления», а для предотвращения возможных рецидивов попросил ее написать и оставить ему следующее заявление:

Наркому внутренних дел товарищу Ежову Н. И
заявление.
Своры врагов, загоняемые под Вашим руководством в угол, все еще огрызаются. Наиболее наглые враги пытаются ослабить стройные ряды наркомвнутдельцев изнутри. Враги, пытающиеся дискредитировать органы НКВД, самые опасные. Один из них — Петр Симоненко, стрелявший в ночь с 15 на 16 июня 1937 года из табельного оружия в маленькую собачку породы «болонка». Считаю, что стрельба по болонкам на ночных улицах Москвы не только нарушает покой мирных граждан, но является стрельбой по авторитету НКВД. Лицам, подрывающим авторитет НКВД, не место в органах!
С комсомольским приветом Настя Воглина.

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

На следующий день в шесть часов утра Настя с «теткой» уже штурмовали переднюю дверь маршрутного автобуса на привокзальной площади Рыбинска. «Тетка», несмотря на худое телосложение и невысокий рост, довольно сильно работала локтями. Настя, вцепившись руками в ее кофту, старалась не отставать. Наконец они втиснулись. Сзади их подперла пожилая женщина с чемоданом. На подножке, заклинив дверь своими тщедушными тельцами, повисли трое пацанят. Автобус, оставив на остановке толпу неудачников, а также пуговицы и заколки тех, кому повезло стать его пассажирами, медленно тронулся с места и покатил по маршруту.
Городские улицы в эти ранние часы еще спали. Еще не спугнули их утреннего сна гимны заводских гудков, еще не протянулись щупальцами по их тротуарам толпы спешащих к началу смены рабочих. Только редкие дворники с усердием вздымали метлами пыль, да одинокие встречные автобусы выплевывали из глушителей клубы пара.
Упираясь бедрами в отгораживающую водителя от пассажиров планку, «тетка» с интересом рассматривала проплывающий за окнами город, вслух восхищаясь то красотой домов, то необычной формой какого-нибудь цветущего кустарника. По-видимому, «теткины» возгласы льстили самолюбию водителя, улыбчивого парня лет двадцати пяти. Впрочем, и сама «тетка», еще молодая женщина с копной черных волос, большими зелеными глазами, вздернутым носиком, губками бантиком, выглядела довольно привлекательно, несмотря на свое блеклое выцветшее платье и затасканную кофточку. Так или иначе, но, не переставая улыбаться, парень все чаще и чаще бросал на нее выразительные взгляды через зеркало заднего вида. «Тетка» смущалась, краснела, замечая столь пристальное внимание молодого человека и опять принималась восхищенно ахать, увидев ажурное окно старого купеческого дома, «девушку с веслом» среди зелени парка или бьющие высоко вверх струи фонтана.
На остановке «Гладкое», когда городские пейзажи уже остались позади, водитель набрался храбрости, повернулся к «тетке» вполоборота и предложил:
— Хотите, я вас вечером на «лодке» покатаю по Волге? Со стороны реки город увидите. Вот где красота!
«Тетка», мгновенно потупив глаза, вздохнула с сожалением:
— Ох, как бы я хотела! Да вот, мать ее, — она кивнула головой в сторону Насти, — сначала надо найти.
— А что с ней? — поинтересовался водитель, одновременно наблюдая в зеркало за тем, как пассажиры садятся в автобус.
«Тетка» еще раз вздохнула. Автобус тронулся, и она принялась рассказывать байку о том, как мать Насти, а «теткина», стало быть, двоюродная сестра, оставила у соседей в Мологе на хранение часть своих вещей, как потом поехала их забирать и пропала сама.
— Так ноне без пропуска на подготавливаемой к затоплению территории вообще находиться нельзя! — просветил «тетку» водитель. — Может, ее поймали там и арестовали?
— Может и так, — согласилась «тетка». — Да только дедушка один в поезде сказывал, будто похожую по описаниям женщину в Юршино видел. И платье, мол, у нее в желтую горошину, и в годах тех же, и по комплекции — все сходится.
— А чего ей там было делать, в Юршино?
— Не знаю. А у тебя, случаем, знакомых там нет? Чтоб при необходимости было где переночевать да у людей поспрашивать?
Водитель задумался, стал припоминать и не заметил, как проехал автобусную остановку.
— Стой! Куда разогнался, разиня! — послышалось сразу несколько голосов с задней площадки. Кто-то из пассажиров забарабанил кулаком по фанерной обшивке салона.
«Разиня» резко нажал на тормоз. Плотная людская масса навалилась на Настю с «теткой». Где-то что-то затрещало. Стоявший сбоку от Насти алкаш громко выругался матом. Водитель раскрыл рот, чтобы ответить ему тем же, но, увидев перед собой широко раскрытые от ужаса глаза «тетки», только крякнул да, побледнев немного, показал алкашу кулак.
Пару остановок он вел автобус молча и, наконец, восстановив душевное равновесие, не отрывая глаз от дороги, ответил «тетке»:
— Запоминай. Григорьева Марфа Ильинична, подруга моей матери. Как заедешь в Юршино — шестой дом слева, наличники на окнах голубые. Скажешь, мол, Славка просил помочь. Я к ней завтра с утра сам заеду, привезу закатку для банок, что прошлой осенью обещал.
— Значит, тебя Вячеславом звать?
— Ага.
— А меня Светой, — представилась «тетка».
Они еще немного поговорили о погоде, о светлом будущем Рыбинска, а на конечной остановке в Переборах условились, что Света непременно дождется завтра утром Вячеслава и никуда из дома Марфы Ильиничны до его приезда не исчезнет.
От Перебор до Юршино посланницам Блинова помогли добраться двое колхозников, возвращавшихся на телеге домой из Веретья. О женщине, похожей по приметам на мать Насти, они ничего толком сказать не могли. Может, и заезжала к кому на селе. Ноне, в связи с переселением, много незнакомых людей туда-сюда мыкается. Марфу Григорьеву они знали хорошо и доставили своих пассажиров прямо к ее дому.
Весь остаток дня до ужина Настя с «теткой» в сопровождении Марфы Ильиничны ходили по домам колхозников с расспросами. Попутно, как водится, разговаривали и о жизни в целом, и о переселенцах из Мологи, и о потрясшем деревню прошлой осенью пожаре, в огне которого сгорела местная контора НКВД. Свидетелями пожара была почти половина жителей деревни. Каждый добавлял свои подробности. Иногда сведения, полученные от одного очевидца, противоречили рассказу другого, но в целом картина вырисовывалась довольно четко.
За ужином, когда вернулся с работы муж Марфы Ильиничны, Григорьев Савелий Яковлевич, гости выложили на стол хозяйке привезенные якобы из-под Пскова сыр и колбасу, а также коробку московского печенья. Хозяйка растрогалась от такой щедрости, достала из буфета домашнюю наливочку, и разговор о пожаре, как о самом ярком событии последних месяцев, вспыхнул с новой силой.
— Если бы не Юрка Зайцев, пасынок Конотопа, то мологжане всю б деревню пожгли, — стучал кулаком по столу Марфин муж.
— Да, с такими героями нас никто не одолеет, — вторила «тетка».
— Я сам видел, как они от арестантской к центру деревни бежали, а Юрка из нагана с колена обоих уложил. Потом подошел. Видит: шевелятся — и со злости еще по пуле каждому всадил. Один двоих, как гадин, раздавил.
На этом месте рассказа Марфин муж отодвинул в сторону стакан с чаем и, прижимая ноготь большого пальца к столу, показал, как пасынок Конотопа давит мологжан.
— Потом Юрка крикнул «За мно-ой!» — разгоряченный воспоминаниями и наливочкой, продолжил рассказ Савелий. — Бросился в огонь спасти своего отчима, а у того уже нож в сердце торчит, и только рукоятка от жара качается.
«Тетка» в восхищении взирала на Марфиного мужа, как будто это он сам, а не Юрка Зайцев, бросился в пылающую избу.
Вспомнив про нож в сердце Конотопа, Савелий из уважения к личности погибшего чекиста опустил голову на грудь и трагически, исподлобья оглядел присутствующих дам.
Дамы по очереди потупили взоры. Возникла пауза.
— А кто ж диверсантов-мологжан из арестантской выпустил? Или охрана с ними заодно была? — наконец нарушила затянувшуюся минуту молчания «тетка».
Савелий поднял голову, тяжело вздохнул и пояснил:
— Главарь ихний — художник из Мологи.
— А с ним что?
— Убег. Увидел, как Юрка его подельщиков пристрелил, испугался и убег.
— И никто не мог догнать?
— Так его ж никто не видел! — раздосадованный женской непонятливостью, вспылил Савелий. — Как тут догонишь? Хитрым, бестия, оказался.
На следующий день с утра, когда Марфа Ильинична еще занималась в хлеву со скотиной, а Савелий после вчерашней наливочки сладко посапывал на лавочке в горнице, Светлана записала на клочках бумаги показания и фамилии опрошенных ею свидетелей и зашила бумажки в подол платья. Настя в это время дежурила у дверей, чтоб никто случайно не застал «тетку» за ее занятием. Потом они попили предложенного Марфой Ильиничной молока, отведали пшенник и, не дожидаясь приезда Вячеслава, пошли искать попутчиков, чтобы поскорее вернуться в Рыбинск, а оттуда отправиться на Слип — «поспрашивать о Настиной матери у ее земляков-мологжан». В саму Мологу им хозяйка ехать отсоветовала: не ровен час, поймают наркомвнутдельцы — разбираться долго не будут, определят в Волголаг, и никому ничего не докажешь.
О предстоящей встрече с земляками на Слипе, в Новой Мологе, как называли это место корреспонденты, Настя думала с замиранием сердца. Возможно, удастся поговорить с кем-то из подруг. Интересно узнать, кто куда пошел учиться или работать после окончания семилетки. Да и увидеть своими глазами, как строится социалистический город будущего, о котором уже сегодня с таким восторгом пишут газеты, было более чем любопытно. Наверное, и клуб, и кинотеатр современный запроектированы. И школа, и техникум... И все это уже переносится с чертежей на строительные площадки... И все это она скоро увидит!
От избытка переполнявших ее чувств Настя по дороге от автобусной остановки до пристани даже подпрыгнула несколько раз на одной ножке, чем несколько озадачила Светлану: для потерявшей мать дочери такая резвость совершенно неуместна. А если кто наблюдает за ними?
Однако «теткины» беспокойства оказались напрасны. Радость от предвкушения встреч с «обласканными заботой партии» одноклассниками и подружками улетучилась быстрее, чем Настя и Светлана добрались до района застройки.
Уже на перегруженном людьми «Контролере9» из разговоров пассажиров начала вырисовываться довольно мрачная картина быта переселенцев.
Одна женщина жаловалась собеседнице, что третий раз ездила в Рыбинск, чтобы попасть на прием в горисполком и добиться разрешения на перенос отведенного ей под застройку участка поближе к участку матери (в Мологе дома стояли рядом, а при нарезке участков на Слипе чиновники разбросали их по противоположным концам поселка). Два раза, простояв по пять часов в очереди, она на прием не попала. Чиновники принимали мологжан только по понедельникам и четвергам с 10 до 13 часов. Пришлось ночевать перед зданием исполкома, чтобы на третий раз быть в числе первых. Наконец ей удалось поговорить с начальником отдела, но безрезультатно — он еще и отругал женщину за то, что своими «дурацкими просьбами об изменении плана застройки» она только отвлекает внимание занятых государственными проблемами людей. Ее собеседнице «повезло» меньше: она на прием не попала. Придется ехать в Рыбинск еще раз, чтобы определить, куда везти сваленные после сплава на берегу Волги бревна ее дома.
Не менее безрадостными были разговоры других пассажиров. Кто-то печалился, что полученные от государства в качестве льготного займа деньги все истрачены, а дел еще невпроворот. Кто-то вспоминал, как прошлой зимой, переходя по льду Волгу, утонули отец и двое сыновей. А всего, сказывают, за зиму двенадцать человек в полыньи затянуло. У берегов реки в районе переправы лед зыбкий. Чтобы безопасное место найти, надо крюк в несколько километров делать. А люди спешат. Мороз подгоняет. Идут где ближе. Зимой темнеет рано, светает поздно. Другой раз в темноте идут, на ощупь.
Где она, полынья, из-под снега явится своим черным зевом? Поди, угадай. Одна интеллигентного вида дама утверждала, будто ей известно из достоверных источников, что Мологу передумали затапливать, но разбирать уже поставленные на Слипе строения и обратно вверх по Волге тянуть до Мологи никто не позволит...
На месте застройки Новой Мологи ни театров, ни школ, ни техникумов, ни больших фундаментов под общественные постройки Настя не увидела. Не увидела она и рядов электрических фонарей. Не увидела и тротуаров, которые несуществующие фонари должны были освещать. Вместо дороги между домами петляла развороченная колея. Повсюду виднелись лужи: глинистая почва никак не хотела впитывать оставшиеся с весны вешние воды. Впритык к разбросанным по разные стороны колеи домам жильцы разбили огороды, но зелень на них была чахлой и низкорослой. Большинство домов еще не были собраны. Тут и там мелькали знакомые лица. Настя не помнила или не знала большинства имен, но со всеми мологжанами одинаково вежливо здоровалась. Наконец, возле груды сваленных сбоку от колеи досок она заметила свою школьную подругу, Зину Акаткину. С коромыслом и двумя ведрами Зина собиралась идти за водой в деревню Лосево (1,5 км от Слипа), так как ближе никаких колодцев с питьевой водой не существовало. Подруги обнялись. Настя, с разрешения «тетки», тут же вызвалась помочь Зине, а «тетка» осталась поговорить с Зининой матерью.
Несмотря на юный возраст подруг, разговор по дороге до Лосево и обратно вели взрослый. Груз забот, взваленный на их плечи, напрочь вытеснил из еще детских головок все мысли о шалостях, играх и проказах. Все это осталось далеко-далеко, в нереальной, почти не существующей уже Мологе. Семилетку Зина не смогла закончить: всю весну пришлось помогать матери с переносом дома. Скотину на Слип перегоняли дней десять. Вещи из Мологи только за три ходки перевезли. А главное — строительные работы. Волгострой коробку помог поставить, а дальше все пришлось делать самим. Шутка ли, двум женщинам такой объем работ осилить? Тут уж не до школы. Да и тем, у кого семьи побольше, забот с переселением хватает10. Из общих знакомых весной в школу никто не ходил. Удастся ли окончить семилетку на следующий год? Скорее всего, что нет. Корову пару недель назад сдали на мясо, так как для ее содержания нужны хорошие выпасы, а тут кругом почва глинистая, трава скудная. Деньги от продажи коровы все на дом ушли. А чем питаться без коровы, да без огорода? Разве здесь на глине что путное вырастет? Работы поблизости никакой нет. Придется в Рыбинске устраиваться. А туда зимой через Волгу пешком часа два дороги, да обратно столько же... Настя тоже начала было рассказывать подруге, как они с матерью ютились зиму у тетки, как с хлеба на воду перебивались, но осеклась: рассказывать правду, что мать осталась в деревне, было нельзя, а обманывать подругу она не хотела. Вернувшись через час с водой к дому Зины, они посидели минут десять на завалинке, поплакали на прощание. Настя с «теткой», уже побеседовавшей к этому времени с некоторыми из переселенцев и получившей информацию о личной жизни и работе застреленных в Юршино мологжан, отправились назад на пристань, а Зина осталась со своей матерью «строить город будущего — Новую Мологу11».
Первый этап расследования «Юршинского дела» был завершен. Наказав Насте бежать вперед, чтобы занять очередь на «Контролер», Светлана несколько замедлила шаг, анализируя добытую в Юршино и на Слипе информацию.
Прежде всего, можно констатировать, что вплоть до отъезда из Мологи между арестованными по дороге в Рыбинск мологжанами и Конотопом никакой личной вражды или неприязни просто не существовало, по причине их полного незнакомства друг с другом. Сутырин тоже не был знаком с Конотопом. Следовательно, существует некое третье лицо, настроившее Конотопа против мологжан и Сутырина либо только против Сутырина, а мологжане использовались старым чекистом как первый попавший под руку «инструмент» для достижения более отдаленной цели. В последнем случае (а он представляется наиболее вероятным) Конотоп был заинтересован в физическом уничтожении мологжан (а впоследствии и Сутырина?) после выбивания нужных ему показаний. Юрка Зайцев, добивая мологжан выстрелами в головы, еще не ведал о смерти отчима. Поэтому вариант охваченного жаждой мести родственника исключается. Значит, пасынок убивал сознательно. Следовательно, он знал о планах отчима и был с ним заодно. Вполне возможно, что он же сам и выпустил мологжан из арестантской, чтобы иметь оправдание для их убийства. Это косвенно подтверждается тем, что они побежали не в лес, где легко могли укрыться от преследования, а на открытую, освещенную огнем пожара площадь. Но кто и зачем тогда убил Конотопа? Кому нужен был поджег конторы НКВД? Если на эти вопросы и можно найти ответы, то ключ к ним находится у того, кто знал цель, ради которой Конотоп возводил обвинения на Сутырина, то есть — у наркомвнутдельца Зайцева. По информации, полученной перед отъездом в Рыбинск от товарища Блинова, Светлана знала о Зайцеве немного: друзей не имеет, малообщительный, малопьющий, на хорошем счету у начальника Волгостроя старшего майора Я. Д. Рапопорта. Проживает в общежитии НКВД в селе Васильевском. Холост. С декабря 1936 года работает в третьем лагпункте, с мая 1937 года — на должности начальника третьего лагпункта. Его предшественник официально смещен с должности за систематическое невыполнение государственных планов. По неофициальной версии — из-за ссоры с Ю. Зайцевым, утаившим от прежнего начальника какую-то тетрадь, предположительно свой дневник.
— Тетя Света! Тетя Света! — донесся голос Насти. — Давайте скорее — катер ждать не будет!
Светлана взглянула вниз, на пристань. Пассажиры уже начали штурмовать «Контролер». Задумавшись на секунду, она решительно сложила ладони рупором и громко крикнула Насте:
— Настя! Поднимайся ко мне! Мы никуда не поедем!
Спустя пару часов они Петровским парком Да и тем, у кого семьи побольше, забот с переселением хватает12 вышли к Шексне, переправились на пароме на противоположный берег и к вечеру сняли на месяц жилье в Васильевском, недалеко от общежития НКВД.

Примечания
1. Отрывок из «цитатника» дан в приложении 7.
2. Обслуга — обслуживающий персонал тюрьмы или лагпункта. Комплектовался частично из вольнонаемных рабочих, частично из зэков.
3. Социально близкие — заключенные, осужденные не по политическим статьям. «Близкие» — значит не противопоставившие себя своими преступлениями или принадлежностью к каким-либо враждебным организациям, движениям, партиям, первому в мире государству рабочих и крестьян.
4. Cтатья Уголовного кодекса 1926 года. «...Великая, могучая, обильная, разветвленная, разнообразная, всеподметающая Пятьдесят Восьмая. ...Воистину, нет такого поступка, помысла, действия или бездействия под небесами, которые не могли бы быть покараны тяжелой дланью Пятьдесят Восьмой статьи» (А. И. Солженицын. Архипелаг ГУЛАГ. М.: ИНКОМ НВ, 1991. Т. 1.С. 51).
5.Премблюда — дополнительные пайки, выдаваемые по усмотрению администрации тем или иным заключенным. Поскольку объем денежных средств, выделяемых на питание, не зависел от количества премблюд, то премии для одних оборачивались полуголодным существованием для других.
6. Гамарник Ян Борисович (1894—1937) — начальник политуправления Красной Армии, член ЦК КПСС, застрелился в июне 1937 года, когда уже находились под арестом М. Н. Тухачевский и некоторые другие высшие должностные лица Наркомата обороны.
7. Судебный процесс над восьмью высшими должностными лицами Наркомата обороны (в том числе и над маршалом Тухачевским) проходил в июне 1937 года в течение одного дня. В тот же день все обвиняемые были расстреляны
8. Судебный процесс над так называемыми деятелями антисоветского троцкистского центра состоялся в январе 1937 года. Среди обвиняемых были видные руководители партии и государства. В день окончания процесса почти все обвиняемые были расстреляны, за исключением К. Б. Радека и Г. Я. Сокольникова, которых казнили позднее.
9. 9 «Контролер» - узкий, неустойчивый к боковой качке катер (переваливался как утка с боку на бок) с крышей позади рубки. В тридцатых годах и вплоть до 1943 года - единственное средство сообщения между левобережьем и находившемся на правом берегу Волги Рыбинском. В марте 1943 года переполненный людьми катер под напором ветра, зарылся носом в воду и затонул прямо у причала. Погибло много мологжан. Тела вытаскивали из воды в течение недели и для опознания родственниками складывали на берегу от перевоза до магазина.
10. Обоснованность жалоб переселенцев проверял на месте уполномоченный горсовета Титов. Его отчет дан в Приложении 5.
11. Само название «Новая Молога» так и осталось только в газетных заметках тех далеких лет да в протоколах собраний местных органов власти Рыбинска и Мологи. У самих мологжан просто язык не повернулся называть то место, куда их заставили переселиться, дорогим, близким сердцу именем. Бесполезно спрашивать сегодня у рыбинцев, где находится Новая Молога. Никто Вам не подскажет, как туда пройти.


ПРОДОЛЖИТЬ ЧТЕНИЕ КНИГИ

y>